пятигорск | кисловодск | ессентуки | железноводск | кавминводы
Пятигорский информационно-туристический портал
 • Главная• СсылкиО проектеФото КавказаСанатории КМВ
«ОДИН В ГЛУБИНАХ ЗЕМЛИ» • Автор: Мишель СифрОГЛАВЛЕНИЕ


 Спелео 

Жизнь под землей

В течение двух месяцев, проведенных под землей на дне пропасти Скарассон, я вел дневник, в котором отмечал все, что происходило каждый день. Сначала я решил вести записи по вечерам, то есть перед сном, но потом вынужден был делать это в несколько приемов, потому что плохо помнил, чем именно занимался я днем, хотя эти дни и казались мне очень короткими. Потеря памяти была настолько значительной, что порой мне бывало трудно вспомнить, что я делал несколько мгновений назад. Как только меня начинало клонить ко сну, я тотчас залезал в свой спальный мешок, не испытывая ни малейшего желания страдать от сырости и холода ради очередной записи в дневнике. Поэтому в дальнейшем я описывал последние события предыдущего дня лишь наутро, после первого завтрака. Теперь уже известно, что мою апатию можно было объяснить крайней замедленностью всех жизненных процессов организма, находившегося в состоянии гипотермии, то есть чуть ли не в анабиозе.

В моей тетради полным-полно всяческих практических замечаний относительно еды и прочих бытовых мелочей, и в то же время слишком мало и слишком кратко, как мне теперь кажется, говорится о моих ощущениях, чувствах и мыслях, которые меня осаждали во время моего долгого неподвижного путешествия на край ночи. Это говорит о том, что все мои интересы были сосредоточены на одной главной задаче: жить и выжить. Когда я сегодня перечитываю одни и те же повторяющиеся подробности о моих завтраках и ужинах, мне кажется, что еда занимала центральное место в моей по сути растительной жизни, хотя сам я не отдавал себе в этом отчета.

Если бы она хоть доставляла мне удовольствие, я бы еще мог это понять! Но все было как раз наоборот: мысль о том, что мне надо поесть, каждый раз приводила меня в уныние.

Последние дни моего пребывания под землей я был настолько измучен, что уже не мог вести регулярные записи в дневнике. Тогда я начал пользоваться магнитофоном. Несколько раз в день я диктовал в магнитофон, описывая все, чем я занимался. Это было гораздо легче, чем писать. Но когда я чувствовал себя лучше, я все-таки старался записывать свои отчеты в дневник, чтобы оставить документ о моей жизни в подземной пропасти.

Со дня окончания этого эксперимента прошло еще слишком мало времени, чтобы я мог судить о моих записях достаточно беспристрастно. Поэтому я прошу моих читателей быть снисходительными к частым повторениям и не слишком ясным описаниям отдельных событий — яснее я рассказать не мог и пока не могу.

Время текло для меня незаметно. Вокруг царила тишина, и я чувствовал себя совершенно отрезанным от цивилизованного мира. Тишина была полной, и мне казалось, что я нахожусь на какой-то другой планете. Меня волновали только повседневные мелочи быта. Все проблемы нашей безумной цивилизации перестали для меня существовать, осталась только проблема моего собственного существования. В каком-то отношении я был даже счастлив под землей. Меня не занимало ни прошлое, ни будущее, все помыслы мои сосредоточивались на настоящем, на моей жизни в пещере, где меня окружала враждебная среда. Да, здесь все было против меня! Камни, лед, климат подземелья — все угнетало меня. Тем не менее я боролся. Борьба была жестокой, но я выжил именно потому, что не прекращал ее ни на миг вплоть до выхода на поверхность.

При кажущейся неподвижности я ощущал, как меня увлекает бесконечный поток времени. Время было единственным измерением, в котором я перемещался: я пытался его догнать, ухватить и чувствовал, что оно от меня опять ускользает. Я ощущал только ход времени, которое текло неизменно, как река. Все прочее оставалось нейтральным, мертвым.

Если бы кто-нибудь мог проникнуть взглядом сквозь 130-метровую толщу известняка, он увидел бы призрачную смутную фигуру, которая медленно перемещается с места на место, механически повторяя одни и те же движения: либо лежит скорчившись в шелковом спальном мешке, либо читает или пишет при слабом свете электрической лампочки, неподвижно сидя на складном стуле.

Мучения мои начинались сразу же, как только я просыпался. Прежде всего надо было высунуть руку из спального мешка, где было относительно тепло, чтобы зажечь электрическую лампочку, укрепленную на металлическом каркасе моей походной койки. Я долго не решался сделать это, лежа в полной темноте с широко открытыми глазами и мысленно вопрошая себя, сплю я или нет. Мне хотелось верить, что я еще сплю, но каждый раз вскоре убеждался, что бодрствую. Тогда, набравшись решимости, я нажимал кнопку выключателя, лампочка загоралась, и свет разрывал непроглядную тьму. Я тотчас высовывался по пояс из пухового мешка, наклонялся и крутил ручку полевого телефона. Не дожидаясь ответа, снова нырял в теплый пух, втягивая в мешок телефонную трубку. Через несколько мгновений в тишине пещеры раздавался резкий звонок, который прогонял остатки сна.

Для чего я, в сущности, звонил? Я делал это каждый раз, когда пробуждался, ел и засыпал, на протяжении всего эксперимента. У выхода из пропасти день и ночь посменно дежурили двое: один горный стрелок и один спелеолог. Они должны были отмечать точное время моих звонков, а также мое субъективное время — каждый раз я сообщал им, какой, по-моему, был день и час. Такой метод я разработал для того, чтобы:

а) практически установить продолжительность моего суточного ритма, то есть периодичность чередований сна и бодрствования;
б) количественно измерить потерю представления о времени, так как я намеренно не взял с собой ни часов, ни приемника, ни какого-либо другого прибора, по которому мог бы определять истинное время и даты.

Этот метод позволял отмечать на поверхности продолжительность между моими пробуждениями и отходом ко сну, а также периодичность приемов пищи во время бодрствования. Я знал, что у меня не будет никаких ориентиров, кроме физиологических функций организма, подчиненных неизменному ритму чередования дня и ночи. Постепенно у меня должен был выработаться свой собственный жизненный ритм, подобный ритму космонавтов во время длительного межпланетного перелета. До сих пор во время тренировок советских и американских космонавтов опыты по добровольной изоляции, когда испытуемый не знал о смене дня и ночи, длились, насколько я знаю, не более одной-двух недель. Мне же хотелось выяснить, как изменяется суточный ритм человека, то есть продолжительность между двумя пробуждениями и двумя отходами ко сну, во время гораздо более длительного эксперимента. Я опасался только страшных приступов полной апатии, которые часто заставляли прерывать опыты в сурдокамере.

Кроме того, рядом с указанными мною часами и датами люди на поверхности должны были отмечать истинное время и даты. Ложась спать, я прежде всего сообщал по телефону, сколько, по-моему, длился период бодрствования и активной работы, а просыпаясь, указывал столь же иллюзорную продолжительность моего сна. Первое время я думал, что сплю помногу, часов по двенадцать-тринадцать. Впоследствии, как мне казалось, я стал спать не более шести-семи часов. Начиная с 22 часов 17 июля — часа ухода из времени — я тщательно отмечал на своем графике и в дневнике мое субъективное восприятие продолжительности периодов сна и бодрствования. Каждый раз, складывая часы сна и бодрствования, я отмечал свои "сутки". Это позволяло мне определять (разумеется, субъективно), какое было число, сколько времени я прожил под землей. Все это я сообщал "наверх".

Спускаясь под землю, я был уверен, что среди вечной ночи, где мне предстояло жить, обязательно произойдет какое-то смещение времени. Но я не знал, будет ли оно положительным или отрицательным, то есть убыстрится или замедлится для меня ход времени. В первом случае мое положение было бы трагичным, потому что я не смог бы дождаться конца этого чрезвычайно трудного опыта. Второй случай был бы куда предпочтительнее: желанный день наступил бы неожиданно, когда я думал бы, что мне предстоит провести на леднике еще несколько долгих мучительных недель. Поэтому я так тщательно вел учет моих дней, отмечая их на простом и удобном графике, укрепленном в изголовье койки. Когда я просыпался, мне достаточно было на него взглянуть, чтобы узнать, какое, по моим расчетам, наступило число.

Помимо этого, я считал по телефону до ста двадцати, чтобы выяснить, как изменяется моя оценка коротких отрезков времени, то есть кажутся мне секунды длиннее или короче, чем в действительности. И, наконец, я получал сверху два сигнала, между которыми отсчитывал свой пульс по артерии на запястье или на сонной артерии. Все это давало мне возможность по окончании опыта сравнить мои субъективные оценки времени с действительным временем и впервые в мире получить количественные результаты в столь мало исследованной области. Все мои отсчеты заносились в особый журнал спелеологами и горными стрелками, сменявшими друг друга в пустынной котловине Конка-делле-Карсенна.

Я не случайно настаивал на том, чтобы в материальной подготовке эксперимента и в постоянном наблюдении за его ходом приняли участие официальные представители отрядов республиканской безопасности. Здесь я должен выразить благодарность майору Риоле, который по собственному почину на длительный период выделил в мое распоряжение своих специалистов из горных стрелков 6-й роты. Он сразу понял, какое значение может иметь моя экспедиция, и сумел склонить на нашу сторону своего начальника господина Мира.

Чтобы не нарушать условий эксперимента, было строго запрещено звонить мне с поверхности: наверху должны были пассивно ждать моих звонков. Только я мог звонить им, но не они мне, чтобы не было случайно нарушены установившийся ритм и его постепенные изменения в столь исключительных условиях. Однако должен признаться, что одно присутствие наверху пусть отдаленных от меня, но так же заинтересованных в конечном успехе опыта людей, ставших моими друзьями, было для меня огромной поддержкой. Когда я им звонил, они с искренним волнением спрашивали, как я спал и как прошла ночь. Они так же хорошо, как и я, понимали, что если произойдет какой-нибудь несчастный случай, мне не выбраться из пропасти живым.

У меня вошло в привычку во время переговоров с поверхностью ставить рядом с телефоном микрофон. Это позволяло дежурным четко записывать па пленку все, что я говорил, и даже посторонние шумы, например грохот обвалов, которые могли произойти в любой момент. Несмотря на защитный нейлоновый чехол, микрофон, поставленный недалеко от телефонного аппарата, улавливал буквально каждый звук. Это было очень важно, потому что я все чаще стал забывать придвинуть его к себе. Два раза во время наших переговоров магнитофон записывал шум обвала. А однажды, когда я лежал в своем пуховом спальном мешке, проводник горных стрелков Ру услышал с поверхности грохот ледяной глыбы, которая обрушилась всего в метре от меня и докатилась до самой палатки.

Я всегда находил, что сказать двум дежурным на поверхности. Они беспокоились за меня, а я в свою очередь был крайне озабочен их судьбой. Теперь-то мне известно, что их положение было гораздо хуже, чем я мог думать.

придерживались твердого правила не отходить от своего лагеря дальше чем на пятьдесят метров. Боясь пропустить телефонный звонок, они часами сидели у аппарата, лишь время от времени меняя положение, и смотрели на все те же опостылевшие белые склоны! К счастью, у них было радио, но во время очередной грозы молния разбила приемник. Днем палящая жара, ночью пронизывающий холод! К тому же частые грозы и ливни с градом затрудняли снабжение.

Они развлекались как могли. Иногда они включали магнитофон без моего ведома и записывали все, что слышали снизу. Однажды они до упаду смеялись, услышав мои восклицания, когда я вздумал помыться. Когда дежурил Жан-Пьер, он занимал себя тем, что строил подвижные конструкции, которые подвешивают для украшения комнат под потолком, или превращал в скульптуры причудливые камни. Марк Мишо читал или вел долгие разговоры с Лафлёром. Жерар Каппа и Спренжер играли в карты, Мепан учил Пьера Никола, как пользоваться веревкой для спасения альпинистов, а Серж Примар чинил телефонную линию между пропастью и базовым лагерем.

Эти люди, сменяя друг друга, провели в пустынной котловине Конка-делле-Карсенна два месяца, и все это время я терзал их своими телефонными звонками. Вот хотя бы такой случай. С 6 на 7 августа я бужу их в 5 часов 40 минут утра: для меня это время завтрака. Они снова засыпают, а в 7 утра я опять нарушаю их сон, чтобы сказать, что ложусь спать. День как будто прошел спокойно. Проснувшись, я звоню. Время — 19 часов, но я поднимаю их с постели, потому что они уже улеглись. В три часа утра я опять их беспокою, сообщая, что я завтракаю. Разбуженные посреди ночи, они тем не менее весело отвечают мне бодрыми голосами, словно я позвонил в самое обычное время дня. Не знаю, можно ли привести более яркий пример преданности общему делу.

Со временем "утренние" разговоры по телефону превратились для меня в настоящий кошмар, потому что каждый такой разговор требовал предельного напряжения воли. Просыпаясь, я не хотел вылезать из мешка, а телефонный звонок настойчиво требовал этого. Мне было очень трудно вставать, потому что только в постели я отдыхал и немного согревался. К счастью, я каждый раз заставлял себя вставать, зная, что обязан бороться с апатией, с этим блаженным утренним оцепенением. Если бы я ему поддался, я бы погиб.

И все же изредка меня мучили сомнения: еще полежать или встать. Оставаясь в постели, я о многом размышлял. Так проходили минуты, а может быть, и часы — теперь мне трудно судить об этом. Иногда лежа я подолгу читал какую-нибудь современную литературу или технические журналы. Чтобы держать книгу, мне приходилось высовывать из мешка одну руку. Такая поза была крайне неудобна, и я вынужден был часто переворачиваться с боку на бок, потому что рука буквально деревенела от холода.

Я читал самые разнообразные книги. Но более всего увлекался чтением школьной хрестоматии Лагарда и Мишара "Литература XX века", которую мне подарил мой брат Ален. Меня интересовали в ней критические очерки о современной литературе, с которой я был так мало знаком. В лицее я прилежно читал лишь классиков XVII века, философов XVIII и романтиков XIX века. Из года в год я давал себе слово прочитать произведения современных авторов, но на это у меня никогда не хватало времени: весь свой досуг я отдавал геологическим изысканиям. Также не мог прочитать я и философов, и классиков древности, поэтому вместе с современной беллетристикой я захватил с собой Плиния и Тацита. Кроме того, я решил взять "Диалоги" Платона, о чем газеты не замедлили раструбить еще до моего спуска в подземную пропасть.

Теперь могу признаться, что Платона у меня не было — я просто забыл его купить в горячке последних сборов. Я читал избранные отрывки из произведений Мальро, Жида, Сартра, Мориака и Камю, восполняя огромный пробел в моих знаниях. Время от времени я читал выдержки из Библии. Никогда не забуду того дня, когда, читая Нока, я замер от ужаса, впервые услышав грохот огромного обвала. Точно так же памятен мне день, когда я нашел в размякшей от сырости газете рассказ Марселя Паньоля, где он описывает свое первое знакомство с "комнатой провинившихся". Рассказ меня так взволновал, что я долго размышлял о прошлом, которое уже никогда не вернется. Счастливые и невозвратимые школьные годы, это вам я обязан тем, что я здесь! И пусть я не знаю, какое сегодня число, какой месяц, август или сентябрь, я благодарен вам за то, что именно тогда впервые проявилось и окрепло мое призвание. Вы, мои учителя из лицея Парк Империал, вложившие в меня то, что вам удалось вложить, я знаю, как я вас огорчал, когда вел на бой "свою банду"...

От тех волнующих лет у меня сохранился вкус к борьбе и открытиям и привычка во всем доискиваться "как" и "почему". Поэтому я так часто вспоминал те времена в моем ледяном одиночестве.

Если я решал вставать, то протягивал левую руку и хватал свою шерстяную рубаху, которая лежала вместе с остальной одеждой на нейлоновых мешках со сменным бельем и комбинезонами. Внешняя нейлоновая оболочка моего спального мешка всегда бывала покрыта мелкими каплями, такой же влажной и холодной оказывалась и рубашка. Было мучительно надевать ее дрожа от озноба, но потом я догадался, что могу согревать ее, подержав несколько минут в спальном мешке. Однако рубашка была столь холодной, что и в мешке я боялся прикоснуться к ней теплым телом. Затем я надевал грубый свитер и вылезал из мешка. Стоя на четвереньках на койке, я натягивал свои красные штаны, потом надевал толстую куртку с пуховой прокладкой. Наконец садился и натягивал носки. Этого мгновения я страшился больше всего, потому что носки почти всегда были пропитаны ледяной водой.

Одевшись, я зажигал плитку, установленную перед входом в палатку, и грел воду, всегда в одном и том же котелке, который ни разу не мыл. Пока вода согревалась, я отмечал на графике в записной книжке свое предполагаемое время.

Скоро я понял, что "мое время" не соответствует истинному и что для успеха эксперимента я должен придерживаться каких-то строго определенных ориентиров.

С первых же дней я как бы заблудился во времени, потому что мои представления об истекшем времени не совпадали с моими сенсорными и физиологическими восприятиями. Например, когда по моей субъективной оценке времени, прошедшего с момента спуска в пропасть, должна была наступить глубокая ночь, я чувствовал, что этого не может быть, потому что мне хотелось есть. Очевидно, в действительности был день и наступил обычный час завтрака. Измученный сомнениями, я не знал, какое время отмечать в своем "почасовом графике". Я боялся, что сорву эксперимент, если буду корректировать психологическое восприятие времени физиологическими ощущениями. Тем не менее на второй день, когда, по моим расчетам, наступил третий час ночи, я все же поставил в графике 11 часов утра и, таким образом, изменил свое субъективное представление в угоду объективному восприятию, основанному на сенсорных факторах. К счастью, я вовремя спохватился, и такая ошибка произошла всего один раз, когда я только-только осваивался в своем новом мире, где не было никаких космических или общественных ориентиров.

Часто мне приходилось задумываться, какое же в действительности было число в тот или иной "день". В моих предположениях существовало три даты: первая, определяемая моим субъективным восприятием времени, та, о которой я сообщал по телефону; вторая — на день-два позже, которая могла быть при наиболее благоприятном варианте смещения времени, и, наконец, третья — на день-два раньше субъективного времени. Последняя дата менее всего устраивала меня.

Когда вода закипала, я медленно вставал и вносил котелок в палатку, где на столе уже стояло масло, варенье и галеты. Проглотив это, я затем с наслаждением выпивал любой горячий напиток, будь то чай, кофе, овомальтин или банания4, в которые я добавлял одну или, в виде исключения, две ложки порошкового молока и несколько маленьких кусочков сахара. После первого завтрака я обычно выпивал еще стакан эвиановской воды, чтобы активизировать работу почек.

Покончив с завтраком, какое-то время сидел неподвижно и раздумывал, чем бы мне заняться. Я никоим образом не намерен был связывать себя твердым расписанием, а желал делать только то, что мне захочется в данный момент. Я никогда не выносил расписаний и, даже осуществляя какой-либо план, например план подготовки к экспедиции, придерживался лишь общих положений, оставляя за собой полную свободу действий. Это помогало мне всегда быть готовым к любым неожиданностям и пользоваться любой благоприятной возможностью, любым удачным моментом, который ведет к желанной цели.

Иногда мои утренние размышления заканчивались тем, что я впадал в глубокую апатию,— все зависело от того, в каком настроении я просыпался. Бывали дни, когда я вставал совершенно бодрый и чувствовал себя в полной форме физически и морально. И наоборот, случалось, что я просыпался совсем разбитый, с ввалившимися глазами, онемевшим телом и деревянными от холода руками и ногами. Такие дни были для меня мрачными и тоскливыми. Я думал о своем одиночестве. Я был отчаянно одинок, и голоса моих товарищей, доносившиеся из телефонной трубки, лишь ухудшали мое состояние. Разумеется, я его скрывал и старался казаться веселым и бодрым.

Но, кажется, мои товарищи научились улавливать и понимать по моему голосу, когда у меня начинались приступы такой предельной слабости. Впрочем, они мне об этом не говорили и только старались меня развлечь, чтобы я рассмеялся или хотя бы улыбнулся. Иногда это им удавалось, но чаще все их уловки только угнетали меня, и я чувствовал себя еще более одиноким. Я и в самом деле был один, один, затерянный в недрах земли, и никто не смог бы меня спасти, приключись со мной какое-нибудь несчастье. Я был сам себе господином и сам шел навстречу своей неведомой судьбе. Я не знал, куда меня приведет мой путь и смогу ли я дожить до того дня, когда снова увижу людей.

Мне постоянно угрожали обвалы ледяных и каменных глыб. Несколько раз я поскальзывался и едва не падал с ледника, а это грозило мне верной гибелью: я умер бы медленной смертью от холода или просто разбился бы о камни и острые выступы на дне ледяного колодца. Опасность подстерегала меня на каждом шагу, и, хотя я старался быть как можно осторожнее, мне все время приходилось рисковать жизнью. Эта постоянная угроза ежеминутно напоминала мне о моей бренности, вызывая чувство беспомощности и одновременно яростное желание выжить несмотря ни на что, ибо в этом заключалась моя задача. Пытаясь в условиях потери представления о времени преодолеть некоторые физиологические рубежи, я ставил себе определенную цель и в достижении ее видел смысл своего существования. Такая погоня за самим собой, поиски своего "я" продолжались бесконечно, ибо каждый раз, когда я старался его настичь и удержать, искомое ускользало от меня. То же самое происходило, когда я пытался постичь время: оно ускользало, потому что я оставался на месте. В действительности же время для меня не существовало. Реальное время было фикцией. Какой смысл разделять на отрезки нечто бесконечное, созданное нами самими? Каждый "день" я просто отсчитывал моменты пробуждения и отхода ко сну; это были мои единственные ориентиры и единственная общая нить, которая еще связывала меня с людьми. В остальном я жил совершенно обособленно, как медведь в берлоге.

По утрам я обычно прочитывал несколько страниц из какой-нибудь книги, чаще всего художественной или научной, например по геологии, и лишь изредка брался за детективы. Долгое время я читал "За бортом по своей воле" Алена Бомбара и "Аннапурна, первый восьмитысячник" Мориса Герцога. В этих книгах я черпал столь необходимые мне волю и мужество. Я сожалел, что у меня не было дневников адмирала Бёрда, который в 1934 году оказался на много месяцев отрезанным от внешнего мира на антарктической базе. Впрочем, теперь мне кажется, вернее, теперь я понимаю, что чтение — совсем не лучший способ борьбы с одиночеством. Гораздо больше мне помогала работа.

Все мои мысли были постоянно заняты всевозможными исследованиями и изысканиями. Геологические проблемы всегда интересовали меня, и я бился над их решением. Это были проблемы текущие, связанные с моим существованием на подземном леднике, проблемы прошлого, порожденные моими исследованиями на Цейлоне, и проблемы будущего, возникавшие по мере накопления новых материалов. Тогда-то мне пришла мысль, что человек на борту космического спутника должен быть либо предельно ограничен в своих действиях, то есть только выполнять определенные задания, либо быть настоящим исследователем, чей разум целиком поглощен одной или несколькими научными проблемами, иначе ему будет трудно бороться с отчаянием одиночества. Временами я до какой-то степени отождествлял себя с будущим космонавтом и думал, что настоящий подвиг можно совершить только с благородной целью, только во имя Науки. К счастью, я отдавал себе отчет, что мой опыт имеет глубокий смысл,— во всяком случае, я так думал — и это придавало мне силы и мужество. Если человек хочет чего-либо достичь, он должен иметь перед собой ясную цель, а не просто приспосабливаться к враждебным и чуждым ему условиям. В противном случае он потеряет свою биологическую индивидуальность и превратится всего лишь в подопытного кролика, станет жалкой игрушкой в руках экспериментаторов.

Когда я работал, время переставало для меня существовать. Не могу даже сказать, что оно быстро пролетало. Я просто не ощущал его и не замечал.

Ел я всего один раз в день, да и то лишь тогда, когда чувствовал голод. Дело в том, что мой жизненный уклад очень быстро изменился. То, что я называл "завтраком", то есть первая после пробуждения плотная еда, на самом деле стало моим поздним "обедом", потому что сразу же после него я обычно ложился спать. Такой распорядок меня нисколько не стеснял; в перерывах, как правило, я жевал изюм, чернослив или грыз кусочки сыра.

Проблема приготовления еды была сведена до минимума. В течение двух месяцев я пользовался только двумя кастрюлями, которые одновременно служили мне тарелками. Должен признаться, что сейчас это вызывает у меня брезгливость. Почему же я так опустился? Ведь у меня было полным-полно всяких тарелок, мисок, чашек и прочей посуды. Ответ прост: мыть посуду на глубине 130 метров, стоя на льду среди пронизывающей сырости — на такое можно решиться только из бравады! Я совершил этот подвиг единственный раз — на второй меня не хватило. После того как я отскреб голыми руками толстый пригорелый слой со дна кастрюли, у меня невыносимо заломило пальцы. Из-за резких переходов от горячей воды к холодной руки мои покрылись трещинами, которые не заживали много дней. Одного столь "удачного" опыта было достаточно: я решил отныне готовить и есть суп в одной кастрюле, а все остальное — в другой. И так я питался до самого конца.

У меня был большой и разнообразный запас продовольствия, рассчитанный на два месяца: множество всяких консервов, мясо, сушеные овощи, полуфабрикаты типа "равиоли" (рубленые яйца с сыром и овощными приправами), макароны, рис и банки с вареньем. Кроме того, я захватил с собой десятка два груш, штук тридцать помидоров и две дюжины яиц, которые рассчитывал съесть в первые же дни. Я бы мог значительно увеличить запас свежих продуктов, если бы сразу сообразил, что они превосходно сохранятся на льду. Должен признаться, что их недостаток заметно отразился на моем пищеварении, и я это очень скоро ощутил. Разумеется, свежие продукты не пролежали бы два месяца, но какое-то время я все же был бы обеспечен витаминами. Чтобы проверить, как долго они могут сохраняться в таких условиях, я оставил по одному из всех видов свежих продуктов, которые у меня были. Это могло иметь важное значение для хранения скоропортящихся продуктов не только под землей, но и на поверхности. Я установил, что картофель прекрасно выдержал весь двухмесячный срок, в то время как на луке, помидорах и яблоках уже через пару недель появилась плесень.

Довольно скоро процесс питания стал занимать в моей жизни значительное место. Но сама еда не была приятным развлечением, она все больше угнетала меня своим однообразием, так что я с ужасом ждал момента, когда снова придется что-то есть. Именно поэтому я ел только тогда, когда бывал голоден, и пил, когда чувствовал жажду. Питье не было для меня проблемой, так как у меня был большой запас минеральной воды "Эвиан". Тем не менее долгое время я пил талую воду с ледника, собирая ее в котелок.

Вначале я пил очень мало, а к концу моей подземной зимовки начал поглощать по многу литров воды в день. Мне было совершенно непонятно, откуда у меня такая чрезмерная неутолимая жажда в условиях предельной влажности. Только уже на поверхности врачи объяснили мне, что, несмотря на всепроникающую сырость подземелья, моему организму не хватало воды из-за недостаточно полноценного питания.

Приготовление пищи было для меня одной из труднейших задач. У меня не было поваренной книги, а самое главное — никаких кулинарных способностей. Я не мог состряпать себе ничего вкусного, поэтому в основном питался консервами, солдатскими галетами да плохо сваренными макаронами с пережаренным до углей луком. Одного вида таких кулинарных шедевров было достаточно, чтобы отбить всякий аппетит. Я проглатывал еду с отвращением и лишь потому, что это было необходимо, чтобы сохранить здоровье и не ослабеть. Единственное, что я ел с удовольствием, это хлеб и сыр. У меня оказались две булки и головка голландского сыра,— к сожалению, совсем маленькая,— и я старался растянуть их до самого конца. Особенно соблазнял меня сыр. Я боролся с этим наваждением как мог и, только когда не выдерживал, позволял себе отщипнуть от головки крохотный кусочек.

Пока еда в кастрюле разогревалась на газовой плитке, я звонил на поверхность, чтобы там отметили время. Так, однажды я завтракал в 22 часа, другой раз — в полночь, а еще раз — в три часа ночи, и каждый раз я вытаскивал своих несчастных друзей из постели. Мой ритм приемов пищи совершенно исказился. Иногда я ел очень подолгу, но чаще сокращал время еды до предела, во-первых, потому, что, как нетрудно догадаться, я не находил в этом ничего приятного, а во-вторых, потому что именно в эти минуты меня начинало непреодолимо клонить ко сну.

В иные "дни" мной овладевала глухая тоска. Ничего не хотелось делать, холод и сырость сковывали, подавляли, и я не находил в себе сил бороться. Часто после дурно проведенной ночи я просыпался усталым и разбитым, и это, конечно, отражалось на моем настроении. Но бывало и так, что я просыпался совершенно бодрым, и тогда все рисовалось мне в розовом свете. Я заметил, что в такие часы почти не ощущал холода и не испытывал страха, чувствовал себя в полной форме, был весел и бодр и меня совершенно не смущали никакие подземные "происшествия". И наоборот, когда меня одолевала усталость, я очень болезненно реагировал на малейшую опасность: звук падения любого камешка или льдинки терзал мои нервы и заставлял буквально подпрыгивать. Моя оценка времени, разумеется, тоже зависела от таких упадков настроения. Но чем лучше я себя чувствовал физически, тем меньше поддавался гнетущему влиянию среды; мне было наплевать на обвалы и на опасности, ибо я и думать не хотел о том, что могу в любое мгновение погибнуть.

Временами я мучился от приступов амебной дизентерии, и это, конечно, тоже отражалось на моем настроении. После каждого приступа я чувствовал себя бесконечно слабым, угнетенным и обессиленным и в такие моменты особенно остро понимал, что завишу не только от милостей природы, но и от себя самого. Разумеется, я мог бы избавиться от дизентерии или, во всяком случае, облегчать свой страдания, если бы принял необходимые лекарства. Однако я твердо решил, пока длится моя бесконечная ночь, не пользоваться никакими лекарствами, чтобы ничто не могло повлиять на биологические условия эксперимента. Да если бы я и захотел это сделать, то все равно бы не смог, потому что не взял их с собой в подземелье. В самом деле, как бы я определил влияние подземного климата на организм, если бы стал накачивать себя всевозможными снадобьями? Я отказался также от подкрепляющих напитков и специально витаминизированных продуктов, чтобы не искажать истинную картину приспособления организма к среде.

Я все хуже переносил болевые ощущения. От долгого сидения за столом у меня появились боли в спине. Иногда спина болела настолько сильно, что я еле двигался и страшно боялся, как бы дело не кончилось параличом. Эта мысль, все чаще и чаще посещавшая меня, словно подчеркивала весь трагизм моего положения. Паралич означал смерть. Я знал, что парализованный человек не смог бы преодолеть "кошачий лаз" в тридцатиметровом колодце. Задолго до появления болей я уже улавливал предвещающие симптомы и весь сжимался в отчаянии перед надвигающейся пыткой. Меня страшили эти мгновения. Каждый раз я надеялся, что, может быть, хоть на сегодня обойдется, но, увы, без этого никогда не обходилось. Боль стала моей навязчивой и трагичной спутницей. Однако, когда она исчезала и я в страхе делал первые робкие движения, чтобы убедиться, не парализован ли я, оказывалось, что я могу и двигаться и ходить. Тогда страх исчезал, и я принимался за свои повседневные дела.

За все время моей "зимовки" я всего лишь два или три раза занимался уборкой. Мусор и отбросы накапливались перед палаткой, и я не мог шагу ступить, чтобы не споткнуться о какую-нибудь консервную банку. Надо было бы отнести эту свалку подальше, но у меня просто не хватало на это духа.

Внутри палатки все отбросы я собирал в ведерко, которое опоражнивал каждый день за порогом. Поэтому там через некоторое время образовалась целая гора мусора, высотой чуть ли не в половину палатки. Она мешала мне выходить наружу, и мне приходилось время от времени сгребать мусор в нейлоновые мешки и опоражнивать их подальше на морене. На льду отбросы не гнили, и от них, по счастью, не исходило никаких запахов. Однако, когда я вздумал на них снова взглянуть незадолго до выхода на поверхность, оказалось, что внешний вид их изменился. Внутри консервных банок выросла плесень, а на испорченных фруктах и помидорах появились пятна. Вначале я хотел взять с собой некоторые из испорченных продуктов для исследования, но потом решил оставить все до следующего года и установить изменения за более длительный срок. Кроме того, я оставил на леднике различные свежие продукты, чтобы выяснить, как они сохраняются в этой среде и на какую пищу может в крайнем случае рассчитывать человек в подземном убежище. Мне кажется, эта новая тема могла бы заинтересовать также биологов.

С течением времени я все больше убеждался, что часть моего снаряжения совершенно не отвечает своему назначению. Казалось, я предусмотрел буквально все. Да и на самом деле я обдумал каждую деталь, каждую мелочь, но недостаток средств не позволил мне раздобыть все необходимое. Самой жгучей проблемой стала для меня обувь. У меня было четыре пары особых мягких сапог. Они были сделаны из двух тонких слоев водопроницаемого материала с пуховой прокладкой между ними и с прокладкой из поролона на подошве. Но эти сапоги были крайне непрочны, и, когда я выходил наружу, мне приходилось надевать сверху брезентовые чехлы с кожаной подошвой. С первых же дней я почувствовал всю трагичность своего положения: оказалось, что моя обувь совершенно не защищает от сырости. Ноги почти все время были мокрые, и это при температуре таяния льда! Пуховые сапоги не предохраняли меня от воды, постоянно скапливавшейся на полу палатки. Образующаяся из-за конденсации пара вода собиралась на поролоне под полом, а на самом полу, на внутренней его оболочке, был центральный шов, к несчастью, вполне водопроницаемый. Стоило мне сделать шаг, как влага под давлением начинала сочиться снизу. Когда же я выходил из палатки, то промокал даже в двух парах сапог, натянутых одна на другую. Такая обувь не спасала меня ни от холода, ни от сырости, и в результате у меня все время были мокрые ледяные ноги.

Проблема обуви не давала мне покоя с первого до последнего дня эксперимента. Из-за обуви я чуть было не

погиб, и мне кажется, что этот вопрос, вопрос о специальной обуви для продолжительного пребывания под землей в сырых и холодных пещерах, далеко не решен.

Когда я выходил из палатки, например чтобы взять продукты, то сначала пересекал ледник, а потом карабкался на морену, где на сапоги и брезентовые чехлы налипала глина. Возвращаясь, я натаскивал в палатку грязь. Переобуваться я не хотел, ибо всегда должен был иметь в запасе хотя бы пару сапог, на случай если пожар лишит меня всего остального — а такая опасность постоянно грозила мне.

До начала экспедиции я думал, что буду носить пуховые сапоги только в палатке, а выходя на ледник, надевать арктические унты. Но из-за недостатка денег я не смог приобрести их, да я и не думал, что эти унты мне будут так насущно необходимы. Теперь у меня постоянно мерзли ноги, а это, по-видимому, вызывало понижение общей температуры тела.

Первое время я регулярно измерял температуру, чтобы сравнивать температурную кривую с частотой пульса. У меня было три градусника. Но как я ни старался, ни один из них не показывал больше 36°. Я не понимал, в чем дело, и решил, что градусники врут из-за холода. Несколько раз я подогревал их над походной плиткой и долго выдерживал внутри спального мешка, однако, несмотря на все эти ухищрения, результаты измерений моей температуры оставались неизменными. И тогда я перестал доверять показаниям термометров.

Теперь, однако, мне известно, что они показывали истинную температуру, потому что я, очевидно, впал в состояние полуспячки, или слабой гипотермии. Увы, сам я об этом не подозревал, а потому просто перестал мерять температуру. Жаль, что у меня не было электронного термометра, который позволил бы мне измерять температуру и внутри и на поверхности тела. Конечно, не защищенные одеждой части тела, лицо и руки, постоянно соприкасающиеся с сырой и холодной атмосферой пещеры, были холоднее, чем кожа под одеждой. Руки мои были вечно окоченелыми. Чтобы защитить их, я пользовался авиационными шелковыми перчатками, а кроме того, у меня было несколько пар рукавиц. Я надевал рукавицы поверх перчаток и во время моих изысканий и когда мне нужно было что-то сделать в палатке. Но для работы в палатке в общем-то теплые, подбитые нейлоновым мехом рукавицы оказались совершенно бесполезными. Они были слишком велики и неуклюжи. Поневоле приходилось почти все делать голыми руками.

Я жил в своей пещере, словно сурок зимой: движения мои были замедленны, основные жизненные функции ослаблены, как в полусне, ритм жизни угнетенный. Это состояние полуспячки, видимо, повлияло и на мою психику. Только этим я могу объяснить снижение способности к осмысливанию и обобщению чувственных восприятий.

Так, например, в последние дни пребывания под землей я перестал воспринимать гармоничность музыки. Музыка казалась мне скоплением отдельных, не связанных между собой нот, какой-то бесформенной мешаниной звуков, невнятным хаотическим шумом. Возможно, что и неправильное восприятие времени было лишь следствием моего переохлаждения, но это не более как предположение. По-видимому, потеря представления о времени не имеет с охлаждением ничего общего.

Пластинки, которые были у меня, я выбирал не сам: их одолжили мне друзья. И тут мне не повезло, потому что любимых вещей у меня оказалось немного. К счастью, у меня было несколько сонат Бетховена, его третий концерт, несколько рапсодий Листа, кое-что из итальянской музыки XVII века и, кроме того, несколько пластинок современных песен Ива Монтана, Луи Мариано, Тино Росси и Марио Ланца, а также две-три пластинки танцевальной музыки.

Музыка была моим союзником в борьбе с одиночеством. Правда, временами она оказывала на меня прямо противоположное действие. И если классическая музыка заставляла меня сосредоточиваться, то песни давали мне нечто большее. Они помогали мне не терять присутствия духа, чего не могли дать ни сонаты, ни концерты. Я слушал все время одни и те же пластинки, но это меня не смущало. Зачастую я забывал, что пластинка только что была проиграна, и ставил ее много раз подряд, не отдавая себе в этом отчета.

В такие мгновения время летело быстро, вернее, переставало существовать. Казалось, долгоиграющая пластинка только начинала звучать, как звуки уже смолкали. Интервалы между началом и концом записей были слишком коротки, и я с удивлением спрашивал себя, сколько же прошло времени? Я не знал продолжительности звучания моих пластинок, и сначала, грешным делом, сожалел об этом — они служили бы мне ориентиром во времени.

Но потом был этому только рад, так как в противном случае это могло в какой-то мере повлиять на результаты исследования представления о времени.

Итак, мой слух был постоянно насыщен музыкой или фантастическим грохотом обвалов. Однако мои зрительные восприятия были сильно ограничены темнотой! Довольно скоро глаза мои начали уставать из-за отсутствия естественного света и слабого искусственного освещения, и я почувствовал, что теряю представление о цветах. Я стал, например, путать зеленое с синим.

Мне было трудно определять на глаз расстояния до предметов. Их очертания расплывались во мраке. Пространство и камни над моей головой сливались так же, как сливается на горизонте море с небом. Тем не менее я ни разу не испытывал приступов кластрофобии, когда кажется, что ты задыхаешься и тебе нечем дышать.

Иногда у меня бывали зрительные галлюцинации: закрывая глаза или глядя в темноту, я видел словно тысячи молний, но это длилось считанные мгновения. К концу своего опыта иной раз я испытывал головокружение, когда лазил на морену за продуктами. Однажды совсем было потерял равновесие и лишь в последний момент удержался за каменный выступ. Падение могло оказаться роковым: в тот период любая рана привела бы меня к гибели. Это случилось перед самым концом эксперимента, психика моя была ослаблена, и если бы я потерял сознание, то вряд ли очнулся бы.

Поэтому я старался как можно меньше передвигаться. Лазить по камням мне становилось день ото дня труднее, и я решался на это только для удовлетворения моих естественных потребностей.

Мой мир с каждым днем становился все уже, и наконец, когда товарищи пришли за мной, он ограничивался одной лишь палаткой.

В палатке было слишком тесно. Единственным свободным пространством, на котором я мог перемещаться, был проход от койки до двери три метра длиной и всего сорок сантиметров шириной, да еще небольшая площадка у выхода в несколько квадратных дециметров. Я решил было заниматься на ней гимнастикой, чтобы хоть как-то разминать затекающее тело, но отказался от этого после первой же неудачной попытки.

Палатка производила на меня поистине ошеломляющее впечатление, особенно из-за ее красного цвета; когда она бывала освещена изнутри, она казалась во мраке каким-то фантастическим видением. Эта палатка была моим миром и единственным связующим звеном между мною и человечеством. Она создавала иллюзию безопасности, в которой я так нуждался после каждого обвала. Разумеется, тонкое полотнище не спасло бы меня от обвала огромных глыб. И тем не менее, сидя в палатке, я чувствовал себя спокойнее и сильнее и не испытывал страха. Мне казалось, что палатка поможет мне справиться с жестокостью враждебных стихий.

Внутри палатки исчезало ощущение бесконечности пространства, которое охватывало меня, когда я передвигался во тьме. В ней я был словно дома, среди четырех стен, защищенный от всех опасностей. Это позволяло мне собираться с силами и противостоять страху.

Страх — это нечто ужасное, раздирающее все внутренности; от него замирает сердце и становится трудно дышать. Но стоило мне оказаться в палатке, как это гнусное ощущение улетучивалось. Словно палатка была совсем иным миром, никак не связанным с каменной толщей, нависающей над моей головой.

Моя палатка была чем-то волшебным, нереальным, как сказочный замок. И зачем она очутилась в этом мире безмолвия и мрака, где не было хоровода звезд и чередования дней и ночей, как над всеми другими палатками? Моя палатка была из иного мира. Она сама по себе была целой вселенной. И только она помогла мне вынести все тяготы добровольного заключения.

Я частенько сидел и думал у своего рабочего стола, обхватив голову руками, чтобы не было так холодно; времени не существовало, не было больше ни дня, ни ночи — только одна безмолвная длинная ночь, в глубину которой я погружался.

Чем больше проходило дней, тем чаще я испытывал чувство гордости при мысли, что совершаю подвиг, какого еще не совершил ни один человек. Это укрепляло мою решимость продолжать эксперимент. Я хотел дойти до конца, чем бы это мне ни грозило. И в то же время я чувствовал себя ничтожным и слабым перед лицом великой природы и ее стихий. Я чувствовал себя таким маленьким — совсем крохотной букашкой, придавленной миллионами тонн камней нависших над моей головой.

И эта ночь длилась, длилась, все такая же черная, такая же безмолвная и бесконечная, похожая только на саму себя. Подземная ночь не похожа даже на ночи в космосе. Там ночью хоть что-нибудь да видно: свет звезд позволяет различать какие-то контуры, отдельные предметы. А тут, под землей, царит абсолютная темнота. Тут ничего не видно.

В том мире, где я был, где нет ничего и все — ничто, оставался реальным только мой разум. Неужели и он растворится в безграничном ничто? Это походило на головокружение перед бездной, и я чувствовал, что начинаю терять голову. Но нет, человек должен всегда оставаться человеком: мысль его должна всегда бодрствовать и быть всегда на высоте!

Я редко думал о своих родных. Когда я теперь перечитываю торопливые записи своего дневника, мне становится не по себе от того, что я мог забыть о самых дорогих мне людях! Ведь как должна была волноваться моя мать, которой казалось, что я похоронен заживо! Бедняжка, она, наверное, умирала от страха! Уже в прошлом году, когда я в одиночку углубился в пещеры среди джунглей Цейлона, она думала, что я не вернусь живым из этой далекой экспедиции. А теперь, спустя всего год, я снова бросаюсь очертя голову в совсем уж фантастическую авантюру, которую все считают безумием.

После завтрака я почти всегда ощущал усталость и вскоре опять забирался в постель. День казался мне очень коротким. Я хотел только одного — поскорее заснуть, и действительно засыпал почти мгновенно, не преминув, однако, позвонить на поверхность, чтобы сообщить мое предполагаемое время, отсчитать пульс и провести то, что мы называли "хронометражем".

В иные дни, уже зарывшись в свой пуховый спальный мешок и лежа в полной темноте, я вдруг вспоминал, что забыл позвонить. Тогда мне приходилось зажигать свет, высовываться по пояс из мешка на леденящий холод и вызывать товарищей. Понятно, что в таких условиях я злился на весь мир и мне трудно было отсчитывать пульс. Зато мои собеседники в отличие от меня всегда были в ровном настроении и всегда относились со вниманием ко всем происшествиям моей жизни. А ведь им приходилось — теперь я это знаю — проводить страшные недели почти без сна! Потому что я ложился спать с вечера, по нескольку раз будил их среди ночи и засыпал, когда им пора было вставать. Наши разговоры иногда затягивались на час или два, хотя мне казалось, что прошло всего лишь две-три минуты. В такие ночи мои друзья не могли сомкнуть глаз. Я ведь никогда не знал, что там, наверху, день или ночь. Друзья, вы совершали подвиги, о которых никто не знает, и я одержал победу только благодаря вам! Я в долгу перед всеми, кто бескорыстно помогал мне, зная, что их за это ничем не вознаградят. И как бы ни повернулась жизнь, сколько бы лет ни прошло — я всегда буду помнить этот мой неоплатный долг. Лафлёр, Канова, Спренжер — я помню о вас. И о вас, друзья мои Пьер, Филипп, Жерар, Жан-Пьер, Мелан, Ру, Марк. И о вас, скромные стражники Ромо и Попей, ибо вы кормили и поили моих помощников, доставляя им каждый день все необходимое.

Я очень беспокоился, все ли хорошо там, на поверхности, но мне было трудно даже представить, сколько хлопот я доставлял моим друзьям и какие адские муки они терпели из-за меня. Но так было нужно. Поэтому успех моей экспедиции, как и всякой настоящей экспедиции, был успехом всей нашей группы, а не одного человека. Все заслуживают уважения в равной степени; отдавая должное мужеству, следует также воздать. честь самоотверженности.

Иногда мне казалось, что время замедляет свой ход, хотя в целом мои "дни" оставались короткими. Все чаще у меня стало создаваться впечатление, что периоды бодрствования длятся лишь шесть-восемь часов, а сон часов шесть или семь. Значит, мои "сутки", то есть периоды между двумя пробуждениями, не должны были превышать пятнадцати часов. Таким образом, одним нормальным суткам в двадцать четыре часа могли соответствовать двое предполагаемых физиологических суток по двенадцать-тринадцать часов. Поэтому, чтобы рассчитать, какой шел день, я делил общее количество отмеченных мною субъективных часов на 24.

Вот, например, такой случай. Я подсчитал, что с 16 июля прошел 271 час. Делю 271 на 24 и получаю округленно 11 дней. Значит, сегодня 27 июля. Но я сомневаюсь, действительно ли субъективна такая оценка времени. Значит, могут быть еще два варианта: в первом прошло больше времени, чем я думаю, а во втором меньше. Принимаю свои 271 час за среднюю цифру и беру еще два значения — 300 и 200 часов. В первом варианте (300:24=16 дней) должно быть 1 августа, во втором (200: 24 = 8 дней) - 24 июля.

Должен, однако, признаться, что при всей логичности моих выкладок они, в сущности, ничего мне не дали. Когда 14 сентября в 6 часов 30 минут мне сообщили об окончании эксперимента, по моим расчетам было 8 часов утра 20 августа!

Постепенно я свыкался со своим одиночеством и под землей начинал чувствовать себя как дома. Я приспосабливался к своему новому миру, становился как бы его частицей. Сидя в полной темноте на обломке скалы у выхода из сорокаметрового колодца, я предавался мечтам, лишь время от времени посылая во мрак луч электрического фонаря. Вертикальная труба колодца была вся изрыта страшными обвалами; кое-где на стенках мерцали огромные потёки прозрачного льда. Иногда я развлекался тем, что быстро зажигал и гасил фонарь десятки раз подряд, как бы посылая сигналы морзянки. Ощущение было фантастическое, до головокружения. Передо мной все путалось, мешалось, дробилось, и чем чаще следовали вспышки, тем сильнее было опьянение. Но я редко тешил себя подобными забавами; ведь так может сойти с ума даже самый здоровый человек!

Луч фонаря освещал три телефонных провода, которые связывали меня с людьми. Я видел их только на расстоянии нескольких метров, а дальше, уходя вверх, они сливались с темнотой, и я терял их из виду. Лестницы с металлическими перекладинами давно были подняты; я знал, что заперт здесь на целых два месяца. Конечно, я размышлял и над тем, смогу ли выбраться отсюда сам, без помощи лестницы, если на поверхности не останется ни одной живой души. Воображение мое разыгрывалось, и я придумывал тысячи способов побега из каменной тюрьмы.

Никогда не забуду того дня, когда я впервые посмотрел на себя в зеркальце. Впечатление было странное. Передо мной предстал совсем другой человек! Кустистая борода и свалявшиеся волосы придавали мне вид какого-то бродяги. Лицо было бледным и измученным. Под глазами в мертвенном свете лампы вырисовывались черные круги. Кожа казалась припухшей, слегка отечной, словно от водянки,— должно быть, от чрезмерной влажности.

С этого дня зеркало всегда лежало у меня под рукой, на рабочем или на посудном столе. Отныне я смотрелся в него ежедневно, испытывая при этом, надо признаться, не только жалость к себе, но и известное удовлетворение. Подлинный Мишель Сифр наблюдал за подопытным Мишелем Сифром, который менялся день ото дня. Сначала совсем чуть-чуть. Потом я стал замечать, что старею и все больше устаю. Тем не менее я продолжал наблюдать за собой в зеркало. Примерно то же самое я испытывал, когда слушал свой голос, записанный на магнитофон. Ощущение было неуловимое, непонятное и до какой-то степени ошеломляющее. Словно ты раздвоился и потерял контроль над своим вторым "я".

Однажды я принялся петь и довольно долго орал во всю глотку, как бы утверждая самого себя. Мне было нужно заглушить свой магнитофонный голос. Держа в одной руке зеркало, в другой микрофон, я спрашивал себя, не сошел ли я с ума. Я что-то делал и одновременно видел как бы со стороны, что я, другой, делаю. Два "я" в одном теле! Мне казалось это диким, бессмысленным, тем более что разум мой был все еще острый и ясный и я сознавал, что сижу под землей на глубине 130 метров. Непреодолимое желание физически утвердить свое "я" охватило меня незадолго перед сном. Герметически застегнув палатку, я закрыл все вентиляционные отверстия и зажег одновременно свой обогреватель и газовую плитку. Впервые мне удалось так нагреть палатку, что сидеть во всей амуниции было просто невозможно. Я снял с себя все, кроме облегающего трико из черного шелка. И вдруг сразу увидел свое тело, до ужаса исхудавшее — одни кости! Зрелище это потрясло меня. Но я поставил пластинку — твист,— которую подарила мне перед спуском очаровательная А., и принялся выделывать беспорядочные па на пятачке не больше одного квадратного метра.

Самым удивительным было то, что я, в сущности, не понимал, зачем я все это делаю. У меня оставалось только три баллона с бутаном — на семьдесят часов горения,— и это был последний запас для приготовления пищи до конца моего добровольного заключения. Если бы я продолжал так отапливать палатку, я бы погиб, потому что уже не смог бы подогревать ни еду, ни питье. Поспешно закрутив газ, я отложил зеркало и микрофон и совершенно мокрый от пота нырнул в спальный мешок.

Я пришел в себя только на следующий день после довольно беспокойной ночи. И ни словом не обмолвился об этой истории товарищам, потому что они могли подумать, что я вдруг спятил, и спуститься за мною в пропасть.

Часто, просыпаясь, я подолгу лежал в постели: мне не хотелось вставать, не хотелось бороться с повседневными трудностями, не хотелось мочить ноги в холодной воде. Так я лежал, думал и слушал музыку, которая вызывала воспоминания. Я думал о своих финансовых затруднениях, потому что задолжал более миллиона франков (старых), и теперь соображал, как же я расплачусь со всеми этими долгами, когда выйду на поверхность. Эта мысль терзала меня и преследовала неотступно. Не меньше беспокоило меня и решение моих товарищей из клуба Мартеля спуститься за мной 2 сентября, то есть через полтора месяца после начала опыта, хотя я намеревался прожить под землей два месяца, до 17 сентября. Тогда я вынужден был уступить, иначе мне пришлось бы действовать в одиночку. Но с тех пор как я спустился в пропасть, я неустанно вел по телефону "кампанию уговоров", и в конце концов мне прибавили еще восемь дней. Основные возражения против продления моего опыта были связаны с тем, что я должен выйти на поверхность ко дню окончания работы экспедиции. Но воспользовавшись случаем, я как-то заметил, что теперь все рассуждения там, "наверху", не имеют смысла. И несколько дней спустя клуб окончательно назначил мой подъем на 16 или 17 сентября независимо от того, какая погода будет на поверхности. Дело в том, что к этому времени над плато учащались грозы, и все боялись, что либо вертолет не сможет прилететь на Маргуарейс из Ниццы, либо "стратегическую" тропу снесет оползнем, как в прошлые годы. Я предупредил Лафлёра, чтобы он строго придерживался принятого решения. Но он и сам знал об этом, поскольку был включен в группу участников операции "17 сентября".

Думал я и о женщинах, но чаще всего — о прошедших любовных увлечениях. Так я вспомнил все свои похождения и всех своих подруг. Я не забыл ни одной, начиная с первого невинного флирта и кончая последней моей победой...

Были в моей подземной жизни и свои радости. Там, на леднике, на мою долю выпали часы такого душевного напряжения, такого подъема, что я не уступил бы их никому.Прежде чем приняться за эту книгу, я перечитал отчет адмирала Ричарда Бёрда, который на четыре долгих месяца остался один на полярной базе близ 80° южной широты и сумел ценой исключительного мужества и нечеловеческих усилий избежать самой страшной смерти. Отравленный ядовитыми газами своей печки, больной и истощенный, Бёрд выжил благодаря несгибаемой воле, которая не покидала его ни на мгновение. В самые страшные часы отчаяния он находил в себе силы вести метеорологические наблюдения и передавать сводки своим товарищам на базу Литл-Америка. Передача регулярных радиосводок превратилась под конец в настоящую пытку, но настойчивый Бёрд продолжал держать связь и отсылать результаты своих исследований, ибо в этом была цель его одинокой зимовки. Труднее всего ему было скрывать свою крайнюю слабость. Он боялся, что товарищи обо всем могут догадаться во время радиопередач либо по его голосу, либо по частым перерывам. Однако он сумел скрыть это от них, и до самого конца никто не знал, в каком он был трагическом положении. Если бы он себя выдал, навстречу ему двинулся бы спасательный отряд, и люди могли бы погибнуть во мраке полярной ночи.

Я часто сожалел, что со мной в пропасти не было книги Бёрда. Я бы перечитывал повесть об этом необычайном подвиге, вспоминал бы о самых тягостных его эпизодах, и, может быть, это возвращало бы мне надежду в те мгновения, когда, отчаявшись, я уже готов был сдаться. Опыт Бёрда, его жизнь в одиночестве на полярной базе поразительно походили на мой эксперимент, на мою жизнь в подземелье. Мы оба боролись: он со страшным морозом при минимальной влажности, я со сравнительно умеренным холодом при максимальной влажности. Оба мы рисковали жизнью и оба это прекрасно понимали, обоим приходилось полагаться только на себя самого, да еще на удачу. Выжили мы лишь по счастливой случайности, и это был самый дорогой подарок судьбы, на который мы могли рассчитывать. Я, как и Бёрд, испытал пытку настоящего одиночества и воображаемых страхов. И хотя наши эксперименты были разделены тридцатилетним периодом, мы вели себя почти одинаково: оба спешили поскорее нырнуть в свои спальные мешки, чтобы хоть немного отдохнуть, почувствовать уют, и обоим не хотелось из них вылезать.

Но были в наших жизненных обстоятельствах, как мне кажется, два существенных различия. Бёрд, несмотря на полярную ночь, мог хоть что-то видеть, когда выходил наружу, мог даже наблюдать разнообразные космические явления, как, например, полярные сияния, столь частые в тех широтах. Меня же окружала такая неизменная темнота, что не знаю даже, с чем ее сравнить. Темнота была абсолютной, полной, более полной, чем в межпланетном пространстве, где все-таки сверкают звезды. Бёрду докучал ветер, а я не чувствовал ни дуновения, воздух был всегда неподвижен, спокоен, мертв, словно он вообще отсутствовал. Для Бёрда атмосферные явления были важнее всего остального: он глаз не спускал со своего барометра, потому что мороз предвещал больному невыразимые страдания, а резкое падение температуры могло стать для него смертельным. Для меня же, наоборот, самым страшным была полная неизменность среды: постоянная сырость и холод. И я не мог надеяться, что эти условия хотя бы немного изменятся.

Но самым знаменательным мне кажется то, что Бёрд, имея разные приборы для измерения времени, сам решил жить согласно заранее установленному и неизменному плану, пытаясь сохранить выработавшиеся у него ранее привычки. Короче говоря, Бёрд хотел остаться и остался цивилизованным человеком. У него был твердый распорядок дня. Каждый день он вставал и ложился примерно в одно и то же время, регулярно питался, в определенные часы снимал показания метеорологических приборов и старался не пропускать часа радиосвязи.

У меня все происходило наоборот. Я был изолирован от каких-либо космических перемен, и мой ритм, то есть мои физиологические функции, зависел только от моего личного восприятия времени: я ел, когда бывал голоден, спал, когда хотелось спать, и просыпался, разумеется, не от звонка будильника и не от света утренней зари. Я вернулся к той примитивной стадии животного существования, когда все подчиняется удовлетворению естественных потребностей. Я больше не зависел ни от людей, ни от общественных обязанностей, ни от врожденных привычек, искони обусловленных чередованием дней и ночей. Даже годовой солнечный цикл — во всяком случае, я так думаю — на меня не влиял. Наконец-то я обрел свободу!

Но так ли это было на самом деле? Мой жизненный ритм был сломан, я жил но настроению, и у меня всегда хватало времени на любое дело. Иначе и быть не могло, ибо время существовало только во мне самом, я сам его творил и сам был для себя часами. Я жил вне времени, в ледяном пространстве, где отсутствовало какое бы то ни было движение. После выхода на поверхность я долго не мог привыкнуть к миру, где существуют перемещения в пространстве, и мне было страшно ездить на автомашине: ощущение было такое, что мы вот-вот врежемся во что-то.

Я никогда не отходил далеко от палатки. Лишь изредка я исследовал подземный ледник, но и в этих случаях уходил не более чем на сотню метров от своего жилья. К концу моей подземной "зимовки" я очень ослаб и боялся, что не смогу преодолеть пятнадцатиметровый гребень, который отделял меня от галереи, расположенной под ледником. А мне так хотелось сделать там геологические фотоснимки и взять образцы пыли! Изучение мелкозема, собранного у подножия ледника, представляет большой интерес, так как в нем, возможно, сохранились частицы пыльцы, отлагавшейся одновременно с наслоениями льда не менее тысячелетий назад. Но я был настолько слаб, что благоразумно воздержался от похода к подножию ледника, решив собрать гляциологические образцы на следующий год, когда снова спущусь в пропасть вместе с экспедицией Французского спелеологического института. Эти образцы после лабораторной обработки позволят нам определить возраст самых древних слоев ледника.

Мне пришлось до минимума ограничить свои передвижения. Все свободное пространство перед палаткой — несколько квадратных метров — было загромождено продуктами и отбросами, причем количество мусора увеличивалось и продукты постепенно исчезали под ним. Отсюда начинались два моих постоянных маршрута. По первому из них я ходил, огибая палатку, за талой водой, которая собиралась в поставленной прямо на лед кастрюле. Я использовал ее для приготовления пищи. Этот маршрут мне не нравился, потому что приходилось идти по льду и ноги мои потом болели еще сильнее. Но не больше любил я и второй маршрут. Там на пути мне угрожали падающие со сводов камни и льдины, а иногда страшные обвалы, но

мне приходилось частенько ходить по этой дороге либо за продовольствием и снаряжением, сложенным на морене, либо в мой "туалет". Оба маршрута я знал наизусть и мог пройти по ним почти вслепую — ноги сами находили дорогу. Однако незадолго до выхода на поверхность у меня начались головокружения и мне пришлось принимать все меры предосторожности, чтобы не поскользнуться на каменных глыбах. Время от времени я осматривал свою палатку: я обходил ее кругом, проверяя, хорошо ли держатся вбитые в лед колышки и не ослабли ли привязанные к ним растяжки. Дело в том, что эти колышки обладали одной неприятной особенностью: под давлением ледяной массы они изгибались и вылезали из своих гнезд, поэтому мне довольно часто приходилось распрямлять их и снова забивать молотком в лед.

Перед спуском в пропасть я решил сделать под землей как можно больше снимков, а потому не колеблясь взял с собой превосходный фотоаппарат, привезенный еще с Цейлона. Но я не был уверен, что он не испортился в такой сырости и холоде. Я накупил также массу пленок, цветных и черно-белых, чтобы запечатлеть мою подземную одиссею. Ради этого я пошел на большие расходы, хотя мог бы на те же деньги купить более полезные вещи. Прежде всего для съемок в темноте мне нужна была лампа-вспышка. Я купил их две, но одна пропала во время спуска вместе с сотнями магниевых лампочек, упакованных в металлические футляры. Кроме того, я взял с собой штатив, чтобы можно было с помощью автоспуска сфотографировать себя во время отдыха, за едой и за работой. Но оказалось, что я забыл винт-барашек, которым фотоаппарат крепится на штатив, и поэтому не мог делать снимки во время работы на леднике. Чтобы аппарат и лампа-вспышка не стесняли моих движений, я носил их на ремне, на груди. Затем начались неполадки со "вспышкой". Когда я нажимал на спуск, аппарат щелкал, но вспышки не было. Я портил помногу кадров на каждой пленке и долгое время не мог сообразить, в чем дело. Лишь под конец совершенно случайно обнаружил, что достаточно лизнуть медные контакты ламп, чтобы вспышка происходила нормально. Мне удалось наконец после многочисленных попыток укрепить аппарат и лампу-вспышку на штативе, и я несколько раз сфотографировал себя на леднике и в палатке. Кроме того, я хотел сделать серию автопортретов, чтобы врачи смогли потом определить по моему лицу, как влияла на меня повышенная влажность. Мне казалось, что перенасыщение кожи влагой могло привести к отекам. И действительно, сначала на щеках у меня появились припухлости, но впоследствии они исчезли. Я думаю, что это безалаберное и недостаточное питание привело к обезвоживанию организма, которое не могло быть возмещено влажностью среды.

Чтобы сфотографировать самого себя, я действовал следующим образом: укреплял аппарат на штативе, вставлял магниевую лампочку в патрон и нажимал на автоспуск. Через тридцать секунд автоспуск срабатывал, а я за это время должен был оказаться перед объективом на заранее выбранном месте. Во время съемок я старался не смотреть прямо в аппарат, чтобы слишком яркий свет не ослеплял меня. До сих пор, рассматривая эти снимки, я невольно погружаюсь в атмосферу той удивительной фантастической жизни, которую вел под землей. Я вижу на них себя в разных позах, за повседневными делами. Вижу, как постепенно меняется мое лицо. Вот только начинает пробиваться борода, потом она становится все длиннее, все гуще. Вижу, как усиливается появившееся у меня под землей косоглазие. После выхода на поверхность я действительно здорово косил, но потом косоглазие исчезло и зрение мое снова стало нормальным.

Собираясь делать фотоснимки на леднике или на морене, я прихватывал с собой несколько десятков лампочек для вспышки. На месте достаточно было снять упаковку и вставить лампочку в патрон, предварительно взведя затвор аппарата. Каждый раз перед съемкой мне приходилось протирать бумагой объектив, на котором оседали мельчайшие капельки влаги. То же самое было и с видоискателем: приходилось и его тщательно протирать, иначе я не видел кадра. Это, в сущности, больше всего затрудняло съемку под землей, потому что мои руки, несмотря на шелковые перчатки, тоже всегда были влажны и выпачканы глиной. А я очень боялся оцарапать объектив или засорить механизм затвора, что со мной уже случалось. Еще одной неприятной помехой при съемке были клубы белого пара, вырывавшиеся на холоде у меня изо рта. Они мешали мне видеть, и я вынужден был сдерживать дыхание. Рассчитать диафрагму, исходя из расстояния до снимаемого предмета и мощности лампочек, тоже было нелегко. И ко всему этому я боялся свалиться вместе с аппаратом с какой-нибудь глыбы, и поэтому приходилось передвигаться с предельной осторожностью. Постепенно мне становилось все труднее и труднее заниматься съемками и я решался на это все реже. Тем не менее мне удалось сделать несколько сотен удачных цветных снимков. Я ими очень дорожу, потому что на них запечатлены эпизоды одного из самых волнующих приключений в моей жизни.

Мое одиночество вдруг было нарушено. У меня нашелся приятель — маленький паучок, случайно пойманный мной на полу палатки. Я был весьма удивлен, когда обнаружил это насекомое на такой глубине, в такой сырой и холодной пещере. Я не думал, что в этой пропасти могла быть какая-то жизнь, но появление паучка свидетельствует о поразительной приспособляемости отдельных существ. Я сунул этого паучка в коробку из-под пленок и забыл о нем. Но однажды, спустя много времени, я вспомнил про паучка в один из самых горьких часов моего одиночества. И я начал с ним разговаривать — странный это был диалог! Мы двое были единственными живыми существами в мертвом подземном царстве.

Я говорил с паучком, беспокоился за его судьбу и смотрел, как он ползает по дну своей коробки. Я уже совершенно потерял представление о каком-либо движении, а тут передо мной было существо, которое шевелилось, перемещалось и, наконец, жило. Единственное живое существо! К несчастью, мне взбрело в голову покормить паучка, и через два дня он умер. Это было для меня ударом. Я искренне горевал и с раскаянием думал, что мог бы, наверное, сохранить паучка живым. Он был единственным моим товарищем по заключению, да и то лишь на короткое время.

Однако теперь доказано, что жизнь под землей существует. Разумеется, там есть и другие формы жизни, например различные виды плесени, но они развиваются так медленно, что это на глаз незаметно. Все эти, казалось бы, незначительные вопросы, все любопытные мелочи моего подземного жития весьма меня занимали. Я захватил с собой семена, которые было бы очень интересно высеять на следующий год после того, как они подверглись влиянию чуждой для них среды. Возможно, такой опыт позволит микробиологам сделать новые открытия, Влияние неизменной среды, в которой отсутствуют какие бы то ни было излучения, обязательно должно было сказаться на семенах. Возможно даже, что они приобретут какие-нибудь новые свойства.

Я не обнаружил никаких других форм органической жизни, кроме одного замеченного мною насекомого. Это подтверждает данные о скудности пещерной фауны Европы. В глубоких подземных пещерах не может быть большого разнообразия видов; там нет ни крупных грызунов, таких, как крысы или полевые мыши, ни гигантских пауков тропических гротов (с этими пауками, размером до 40 сантиметров, трудно что-либо сравнить; я видел их в прошлом году в пещерах среди цейлонских джунглей и, надо сказать, натерпелся страха). Не было здесь и гигантских летучих мышей, чьи укусы иногда вызывают бешенство. Здесь не было ничего — меня окружало непроницаемое безмолвие и нескончаемая ночь.

Перечитывая дневник, в который я довольно аккуратно заносил свои впечатления, я вижу, что за всю долгую подземную ночь мне очень редко снились сны — раз двенадцать, не больше. Я еще раз перечитал описания этих снов, пытаясь понять их смысл и значение. Очевидно, все они связаны с событиями самых последних лет. Мне не удалось отыскать в них никаких следов прошлого.

Первые мои сны возрождали обрывки моей парижской жизни незадолго до экспедиции, со всеми ее надеждами и треволнениями. Одновременно с подготовкой к экспедиции я пытался приспособить некоторые методы подводных геологических исследований для работы в подземных пещерах и очень увлекался приборами для автономных наземных изысканий. Но больше всего меня волновало все, что было непосредственно связано с экспедицией, и это отразилось в моих снах. Я мечтал снять о своем эксперименте фильм на 16-миллиметровую пленку и надеялся заснять спуск, пейзажи подземного ледника и подъем. Я обращался к различным фирмам, но никто не соглашался одолжить мне кинокамеру. Однажды я чуть не стал жертвой ловкого мошенника. Разные юнцы обращались ко мне с фантастическими проектами, но, к сожалению, они сами ни в чем толком не разбирались. И вот теперь отдельные перипетии этой отчаянной борьбы за снаряжение повторялись во сне,

Лихорадочное волнение того периода отразилось и в других снах: мне снилось, что я развиваю кипучую деятельность в связи с изучением проблемы существования в подземных убежищах. Бывали и очень простые, спокойные сны, в которых я совершенствовал мою палатку или вел геологические изыскания на массиве Маргуарейс. Таким образом, даже во сне я оставался в кругу забот и хлопот, связанных с подготовкой эксперимента, Да еще грезил об осуществлении моих самых глубоких, затаенных надежд.

Раздумывая о своей жизни в глубине пропасти, чувствую теперь, как сильно я изменился. Раньше я был очень нервным, теперь стал гораздо спокойнее, но зато в полной мере сохранил свою прежнюю рассеянность. И чем больше размышляю, тем яснее мне представляется, что выжил я в той предельно враждебной среде лишь потому, что по-настоящему хотел жить и не допускал даже мысли о возможности поражения. Незадолго до отъезда из Ниццы один человек передал мне маленькую открытку со следующей надписью:

"Where there is will
There is a way ",

что означает: "Хотеть — значит мочь". И это поистине так. Под землей все во мне было подчинено одной цели: довести уникальный эксперимент до успешного завершения. Целеустремленная возбужденная психика беспрестанно подстегивала физические силы организма. Это проявилось особенно ярко, когда мне сообщили об окончании эксперимента. Неожиданная новость меня потрясла, и, несмотря на крайний упадок сил, я вдруг почувствовал такой прилив энергии, что спустившиеся за мной товарищи были буквально поражены. Они думали увидеть обессилевшее, истощенное морально и физически существо, а вместо этого перед ними предстал человек, который сам отдавал приказания, руководил операциями по подъему, с гордостью показывал свои последние находки и еще мог карабкаться на ледяные стены, подтягиваясь за веревку.

До сих пор удивляюсь, как мало времени я тратил на бесцельные, праздные размышления. Видимо, из инстинкта самосохранения мой разум сам обращался к исследованиям, в которых мог себя по-настоящему проявить и получить наивысшее удовлетворение. Он обращался также к вопросам возможного изучения ледника и к практическим мелочам моей подземной жизни. И я уцелел только потому, что мой ум не впал в спячку, а, наоборот, всегда был активен, всегда начеку, готовый к восприятию любых явлений. Не надо строить себе иллюзий: человек может выжить в самых неблагоприятных для жизни условиях только благодаря своей воле и деятельности, а отнюдь не физической силе.

Во мне нет ничего от сверхчеловека, как справедливо заметил мой друг Креаш. Роста я небольшого, кость у меня тонкая и с виду я довольно хрупок.

Большую часть времени мысли мои были заняты проблемами, связанными с моим экспериментом, или обращены к будущему, но это вовсе не значит, что я не вспоминал о прошлом. О жизни на поверхности я думал довольно часто и однажды даже попытался представить, как бы я жил в это время где-нибудь на средиземноморском побережье. Я видел перед собой море и синее небо, многолюдные пляжи, тысячи мужчин, женщин, детей. Я представлял себе сценки, которые, может быть, и в действительности разыгрывались в эти самые минуты в Ницце, на Английском променаде; толпы гуляющих, случайные встречи со знакомыми... Забавно, что потом я уже не мог еще раз вызвать эту картину в памяти, сколько ни старался.

Однако самые сладостные воспоминания были связаны с Цейлоном. Я снова видел себя в пещерах среди джунглей или на волшебных пляжах на юго-западном берегу острова. В глубине пропасти совсем рядом со мной возникало видение кораллового рифа. Я снова нырял среди разноцветных рыбок, обитателей тропических рифов, и как бы путешествовал во времени.

В ноябре 1960 года я уже собирался уехать за границу, как вдруг Фонд призваний дал мне стипендию. Это позволило мне осуществить самую заветную мечту: исследовать пещеры в далеких странах и таким образом проверить некоторые глубоко волновавшие меня проблемы подземной геологии. Я с детства мечтал отправиться куда-нибудь далеко-далеко на поиски неведомых земель. Но сегодня на географических картах уже нет белых пятен; неисследованными остались только недра земли, бездны моря да космическое пространство. Цейлон был моей первой удачей, и я сохранил о нем самые прекрасные воспоминания.

В один из трудных моментов моей жизни, когда казалось, что смерть уже неминуема, я вспомнил такой случай. Дело было в Хиккадуве. Вместе с канадским послом мы ныряли, преследуя стаю морских черепах. Быстрое течение увлекло нас в сторону рифов, и местные жители едва нас спасли, подоспев в последний момент на катамаране. Но еще до этого посол вытащил меня на поверхность, когда я уже тонул, и крикнул:

— Я помогу вам, месье, но прошу вас, поторопитесь! Я потерял из виду моего сына...

Эти слова пришли мне на память после очередного, особенно страшного обвала, когда я почувствовал, что мужество оставляет меня. И я выдержал.

Перед моим мысленным взором часто возникали тропические пейзажи, сверкающие солнечные пляжи. Время в такие мгновения переставало существовать — да и существует ли оно вообще? Я перемещался в прошлое и в будущее с ошеломляющей быстротой. То представлял себе, как делаю доклады на международных конференциях, то вдруг оказывался лицом к лицу с гигантскими тарантулами в пещерах Венесуэлы. (У моего друга Эухенио де Беллард Пиетри хранится один такой экземпляр величиной 94 сантиметра.) Южная Америка не так уж далека, но сначала нужно было выбраться из пропасти живым. Я сохранил в памяти и другие видения: толпы народа в Индии, пагоды Непала... И всем этим я обязан одному человеку, человеку с большой душой. В тот момент, когда я уже во всем отчаялся, он учредил стипендии Фонда призваний. Об этом мне сообщила мать, переслав газетную вырезку с объявлением. Ведь только матери верят в призвание своих детей! Видно, и моя мать почувствовала, что меня ждет удача, и прислала мне эту вырезку. А я рассуждал так: если мне, после того как я десять лет посвятил геологии и спелеологии, опубликовал к двадцати годам более двадцати пяти научных статей и совершил несколько важных геологических и спелеологических открытий,— если мне после всего этого не дадут стипендии,

значит, никто на свете не имеет призвания! И члены жюри Фонда не обманули моих ожиданий.

Прошло два года, и вот я в глубокой подземной пропасти, полностью изолированный от суточного и жизненного ритма людей. Я здесь, чтобы попытаться понять таинственную связь времени с внутренними физиологическими "часами" человека. Стипендия Фонда позволила мне побывать на Цейлоне, в Индии и Непале, обследовать Маргуарейс и теперь пуститься на поиски самого себя и смысла своей жизни. Отныне будущее мое зависело от меня самого: либо я выживу, либо погибну. И я продолжал борьбу. Я боролся даже со сладостными воспоминаниями, зная, как они опасны. В моем положении я не имел права жить воспоминаниями, а должен был жить только настоящим, стремясь к достижению конечной цели. При таких обстоятельствах можно было погрузиться в страшную меланхолию, если вызывать в памяти прошлое; куда полезнее принять настоящее и постараться подчинить его себе.

Здесь реально только одно: я живу и создаю свое представление о времени, об этом неощутимом потоке, который независимо от меня влечет меня к победе или к смерти. Мое животное "я" борется с окружающей средой и пытается приспособиться к ней, пока не наступит час освобождения. Значит, моя свобода весьма относительна. Я чувствую себя свободным от влияний космоса, а на деле я заперт в ограниченном враждебном пространстве и всецело завишу от времени, которое течет и увлекает меня за собой. Вне меня, вне этого неподвижного движения, постоянно создаваемого мной самим, существует лишь мертвая, страшная инерция материи. Но я геолог, и я-то знаю, что эта материя жила, живет и будет жить. Я знаю, что там, где я сейчас нахожусь, были когда-то моря и в них накапливались отложения, которые очутились потом на вершинах горных хребтов. В этих подводных глубинах была жизнь, но она исчезла, когда материк поднялся из волн. Я знаю, что и эти горы исчезнут, уступив место новому океану, и в нем снова возникнут еще более совершенные формы жизни. На это потребуются миллионы лет. Но природные изменения происходят незаметно для человека — это изменения иного порядка. Наша жизнь настолько коротка, что мы не успеваем уловить этих перемен. Целые поколения рождаются, живут, умирают, а природа остается для человека все такой же недвижимой, неизменной, словно застывшей навсегда. Однако в природе постоянно происходят важные процессы становления, и только астрономия и геология дают нам истинные значения и ставят человека на свое место во времени и пространстве.

Отправляясь на морену за продуктами, я обычно оставлял электрическую лампочку внутри палатки включенной. Красноватый силуэт, пламенеющий как угли в черном камине, был достоин воображения Данте и так и просился в какой-нибудь фантастический рассказ. Пока я продвигался к морене, зловещее сияние то затухало, заслоненное глыбами, то снова разгоралось, освещая вертикальную ледяную стену, нависшую над палаткой. Я думал о таинственном происхождении этой ледяной глыбы. По-видимому, она была очень древней.

Как образовался этот лед? Из снега? Из замерзшей воды? Или в результате конденсации пара? Ледники обычно образуются из снега, выпадающего на поверхность земли. Снег накапливается, уплотняется под действием собственного веса, становится все более монолитным и наконец меняет свою структуру — кристаллизуется, превращаясь сначала в фирновые отложения, а затем в ледник. В других случаях лед образуется в результате замерзания пресных вод. Зимой, когда температура падает ниже нуля, вода ручьев и озер замерзает, превращаясь в однородный, плотный и очень прочный лед. Так замерзают реки Сибири и воды в некоторых подземных пустотах. Кроме того, в природе лед может образоваться вследствие резкого охлаждения воздуха с повышенной влажностью, при этом водяные пары превращаются в крупные ледяные кристаллы. Какая же из этих трех причин вызвала столь удивительное скопление льда?

Чтобы ответить на этот вопрос, мне надо было тщательно изучить структуру ледника, расположение ледяных кристаллов, их форму и размер, то есть "зерно" ледника. Конечно, очень важно было бы определить строение льда с помощью поляризационного микроскопа, но мне не удалось приобрести очень дорогие приборы, необходимые для такого исследования. Обычно ледники изучают методом бурения, как при разведке нефти: бурят скважины, отбирают образцы, а потом изучают их в лаборатории. Мой подземный ледник в этом отношении имел одно большое преимущество: его край представлял собой естественный разрез по вертикали, так что я мог непосредственно изучать наслоения и кристаллы, зарисовывать их, а главное, фотографировать.

Очень четкая слоистость ледника исключает гипотезу о его образовании из кристаллизировавшихся водяных паров. Я отметил, что отдельные слои состоят из кристаллов размером от двух до десяти сантиметров и поэтому хорошо различимы невооруженным глазом. К сожалению, мне не удалось установить, как меняется величина кристаллов сверху вниз, так сказать, по течению ледника. Однако я заметил, что самые крупные кристаллы встречаются у истоков ледника, на глубине 100 метров они крупнее, чем на глубине 130 метров. Форма кристаллов - неправильные многогранники с большим количеством граней. К концу моего пребывания под землей изучать кристаллы стало особенно легко, потому что ледник немного подтаял, хотя температура была — 0,5°. Известно, что лед с примесью минеральных солей иногда начинает таять при температуре ниже нуля; то же самое наблюдалось и в данном случае. Многогранные кристаллы, зачастую с шестиугольной формой граней, были как бы отделены один от другого тонкими перегородками, не поддающимися таянию. Некоторые кристаллы иногда выпадали из своих гнезд. В результате поверхность ледника сделалась шероховатой.

Слишком слабый свет моей лампочки не мог просветить лед на всю глубину, и он казался мне совершенно черным. Но я помню, какое потрясающее зрелище предстало передо мной, когда я впервые увидел ледник в день спуска в пропасть... В тот день Абель Шошон установил свои мощные юпитеры и мы все восхищались феерией подземного ледяного царства. Ярко-синие искристые глыбы отчетливо выделялись на фоне черного бархата пропасти. Ледник, как я уже говорил, сложен пластами толщиной от двух до четырех сантиметров, которые отделены один от другого горизонтальными прослойками пылеватой глины и мелких обломков породы. Эти прослойки выступали особенно рельефно, когда я, держась за веревку или ледоруб, сгибался в три погибели и смотрел на ледник снизу, прижимая электрический фонарь прямо ко льду. Такая четкая горизонтальная слоистость позволяет предполагать, что этот ледник формировался из снега в течение многих тысячелетий. Зная кое-что о подобных природных явлениях, я пытался представить себе, как это произошло.

На этом высокогорном массиве во время зимних снегопадов многочисленные пропасти доверху заполняются снегом. Когда наступает лето, снег не успевает до конца растаять и на него осаждается атмосферная пыль. В следующую зиму на старый снег ложатся новые наслоения. Должно быть, тысячи лет назад здесь происходило то же самое, а значит, в прослойках между древним снегом, превратившимся в лед, хранятся следы климатических изменений той далекой эпохи, а может быть, и остатки флоры. Именно такие прослойки пыли мы обнаружили между пластами ледника в пропасти Скарассон. Подкрепленные другими данными, они свидетельствуют о том, что этот ледник, по-видимому, образовался в результате наслоений снега.

Моя подземная жизнь оказалась чрезвычайно тяжелой, и я не смог провести все наблюдения и собрать все образцы, необходимые для детального изучения ледника. Тем не менее мне удалось отметить, что в его нижней части более светлые слои льда чередуются с более темными. Не знаю, чем объяснить это явление — особенностями наслоения или внутренним давлением ледника. День за днем я исследовал свой ледник, и к концу пребывания мне удалось выявить его текстуру и структуру. За все это время мне не встретилось ни одной трещины. Если бы на скальном ложе ледника были неровности или гребни, лед от внутреннего давления разломился бы, образовав зияющие расселины. Но этого не произошло. По-видимому, ледник заполняет целиком обширную подземную галерею, имеющую легкий наклон, и медленно течет неведомо откуда и неведомо куда. Иногда я замечал во льду пузырьки воздуха. Только анализ радиоактивности С 14 позволил бы точно установить их возраст. Я горько сожалел, что у меня нет необходимых приборов и я не могу взять пробы воздуха из этих пузырьков: тогда бы мы наверняка узнали, в какую эпоху зародилась удивительная ледяная река под землей. Я жалел также, что не могу измерить внутреннюю температуру ледника и его истинные температуры на разных глубинах и в разных слоях — опять же потому, что у меня не было соответствующих инструментов. А ведь для этого всего и нужен-то был обыкновенный электрический термометр, состоящий из металлического стержня, электропроводность которого меняется в зависимости от температуры. Но ни одна организация не захотела мне его одолжить, и в конце концов я вынужден был отказаться от этих исследований.

Тем не менее благодаря изучению условий образования ледника, а также анализу пыльцы, произведенному господином ван Кампо в его палинологической лаборатории при парижском Музее естественной истории, мы знаем теперь, что это ледник ископаемый. Однако определить его возраст хотя бы с точностью до тысячелетия пока невозможно. Необходимы новые пробы, чтобы отдельные анализы пыльцы составили ясную статистическую картину. В следующую свою экспедицию на Маргуарейс я, в частности, собираюсь взять как можно больше проб пыльцы и ископаемых микроорганизмов на разных глубинах.

Таким образом, наш эксперимент позволил провести первое во Франции по-настоящему научное изучение подземного ледника.

Здесь в подземелье не было сумерек, знаменующих приближение ночи, поэтому "ночь" для меня начиналась тогда, когда я хотел спать и засыпал, а "день" — когда просыпался. Мной, моей жизнью и физиологическими функциями управляли некие "внутренние часы". Мое тело само сигнализировало мне, когда оно нуждалось в активной деятельности, в пище или сне.

Лежа в своем спальном мешке, я иногда ощущал себя уже полумертвым и совсем беспомощным перед любой опасностью. В каждое мгновение меня мог раздавить очередной обвал, и я бы этого даже не успел осознать. Поэтому, засыпая, я никогда не был уверен, проснусь я еще раз или нет. Но иногда меня вдруг охватывала странная уверенность в том, что со мной ничего худого не может случиться, и я засыпал сном праведника. В таких случаях сон мой бывал глубок и спокоен. Случалось, что я долго не мог согреть иззябшие ноги и часами лежал без сна. Однако страшнее всего была сырость, проникавшая в спальный мешок снизу, от мокрого полотна моей походной койки. С этим я ничего не мог поделать. О том, чтобы высушить свои вещи в атмосфере, перенасыщенной влагой, нечего было и думать. Оставалось только мириться с сыростью как с неизбежным злом. Вода, просачиваясь в мешок, леденила тело и заставляла меня все время лежать на боку. В таком положении поверхность соприкосновения с холодным полотном была меньше, чем когда я переворачивался на спину. Кроме того, ворочаясь с боку на бок, я не так отлеживал наболевшие места.

Часто я спал с открытым входным полотнищем, то есть в абсолютной влажности и на холоде. Но иногда я закрывал вход, хотя это удавалось мне с трудом, так как молния входного отверстия сломалась, и зажигал свой обогреватель. Пока он работал, я по очереди открывал и закрывал все вентиляционные отдушины, чтобы проверить, как они действуют, и время от времени определял содержание углекислого газа в воздухе. Обычно в палатке оказывалось в десять раз больше СО 2 , чем снаружи, но такая концентрация не представляла особой опасности. Разве что вызывала головную боль. И все же именно из-за этого я старался пользоваться обогревателем пореже.

Я решил во время бессонницы записывать свои мысли, но лежа в мешке мне было трудно писать, поэтому я стал диктовать все, о чем думал, в магнитофон. Среди безмолвия и вечной ночи мой голос странно вибрировал в маленьком микрофоне, который я держал у самого рта под шелковым покрывалом. Всякий раз, когда у меня возникала новая мысль о моем эксперименте, обо всей экспедиции или просто о частных моих исследованиях, я нажимал маленькую кнопку и начинал громко говорить. Но вскоре я заметил, что слишком громкий звук моего голоса путает мысли; видимо, поэтому мои записи и не блещут оригинальностью. И лишь в редких случаях, когда идеи переполняли мою голову, я не обращал внимания ни на что.

Должен сказать, что я довольно поздно додумался до этого оригинального метода, но теперь рекомендую его всем: он позволяет сразу фиксировать идеи, которые иначе могут исчезнуть бесследно. Я думаю даже, что при определенной тренировке мысли можно записывать и во сне, если выработать у себя соответствующие рефлексы. Это будет чрезвычайно важно для исследователей. Такой метод значительно повысит их творческую продуктивность.

Внутренние функции моего организма никак не предвещали наступления нового "дня": тело само пробуждалось, и я подчинялся ему. Под землей у меня не было ни часов, ни солнца, которые говорили бы дмне, что пора вставать. И ничто не прерывало моего естественного сна, если не считать чисто случайных внешних причин: дважды меня будил грохот близкого обвала — камни сыпались метрах в двух позади палатки — и один или два раза мне звонили с поверхности по моей просьбе, так как это входило в программу опыта.

Так в течение двух месяцев проходила моя подземная жизнь вне времени. Она текла неизменно, монотонно, но была такой напряженной, что я до сих пор с поразительной ясностью помню каждое ее мгновение.


БИБЛИОТЕКА

Об авторах
Призвание
Цель
Идея
Подготовка к экспедиции
Экспедиция начинается
День «икс»
Спуск в пропасть
Жизнь под землей
Дневник
Подъем на поверхность
Что же дальше?
Заключение









Рейтинг@Mail.ru Использование контента в рекламных материалах, во всевозможных базах данных для дальнейшего их коммерческого использования, размещение в любых СМИ и Интернете допускаются только с письменного разрешения администрации!